Мы переехали!
Ищите наши новые материалы на SvobodaNews.ru.
Здесь хранятся только наши архивы (материалы, опубликованные до 16 января 2006 года)
15.11.2024
|
||||||||||||||||||
|
||||||||||||||||||
Экслибрис. Литература русского зарубежьяКосое слово Владимира МарамзинаВедущий Сергей Юрьенен "Вчера ходил в Париж. Париж не смотрит на меня... Почему на меня никто не смотрит? Мое косое слово и кошке приятно. Меня уважают как явление, но мой сюжет не уважают. У меня есть французский сюжет, и не один, но никогда не напишу". (Владимир МАРАМЗИН, из интервью) "Кто ты? - Я русский, я себя всегда чувствовал русским... Русский, живущий в Париже". "Россия такая держава, что если ты сделаешь грех воровства, другой взамен тебя отдаст последние штаны напрасной честности и будет дохнуть голодом перед лицом горы общественного хлеба, который все равно сгниет без достаточной пользы". Сергей Юрьенен: В отсутствие давно убывшего автора его имя в России, особенно в Питере, стало одной из легенд о бурных шестидесятых - как Марамзин бодался с ленинградскими дубами, сражаясь за непечатную литературу, свою и славных своих собратьев по перу - начиная от Бродского. Вошедший в предания писатель тем временем живет и здравствует в Париже. Четверть века уже. По причинам борьбы за выживание долго державший в эмиграции паузу, сегодня он снова обретает аудиторию. Новые и прежние рассказы Марамзина звучат по радио, выходят в российских антологиях малой прозы, публикуются в газетах зарубежья, в частности, в нью-йоркском "Новом русском слове". По телефону из Коннектикута, США, писатель Юз Алешковский. Юз Алешковский: Для меня чтение Марамзина все равно, что разглядывание фоток в семейном альбоме старого друга. Выразительно-генетическое, но отнюдь не стилистическое сходство писателя с самыми крупными фигурами петербургского периода русской литературы. Правда, монстры совковой жизни в его рассказах выглядят гораздо отвратительнее гоголевских типов, хотя бы потому, что уродства тогдашней жизни были, так сказать, естественными и свойственными жизни как таковой. Тогда как совковость стала искусственным качеством, статистически жестоко привитым национальному бытию гнусными экспериментаторами марксизма-ленинизма. Над иными рассказами плачу, как над страницами Федора Михайловича. Причем, сознавая, что плачу не от социальных и прочих страданий униженных и оскорбленных, а от безобразного унижения и оскорбления бесами ленинизма огромной страны, ее и без того достаточно многострадального народа. Облившись слезами, хохочу. Зощенковский смех Марамзина, вызываемый не комичностью положения, но живым состоянием слова и свободным состоянием языка, есть для меня примета горького торжества веселого человеческого духа над извращенностью насильников истории, к сожалению, ушедшими от ее суда. Но если можно уйти от суда истории, то от суда литературы не уйдешь. Читаю, значит, перечитываю Марамзина - и думаю: почему бы, думаю, королю отечественной фармацевтики Брынцалову не назвать лекарство, без побочек снимающее стресс, в честь прекрасного писателя Марамзина? "Транквилизатор Марамзин" - это вам не аминазин, в названии которого чудятся людоедские челюсти гурмана-диктатора из Уганды Иди Амина. Сергей Юрьенен: В свое время его питерский приятель Сергей Довлатов произнес по его поводу: "Карамзин эпохи маразма". К этой эпохе относятся два первых рассказа выпуска. "СТЕКЛО" Я сидел днем в кафе у большого окна во всю стенку. Снаружи подошла к окну женщина и долго смотрелась оттуда в меня. Она смотрелась в упор, поправляя волосы, шляпу и брови у себя над глазами. Я сделал нахальное мужское лицо у себя на лице - но она не заметила. Я подмигнул ей - она не увидела. Я сделал умные и грустные глаза хорошего, страдающего человека, но она не обратила никакого внимания. Мне стало горько и обидно, что она увидала во мне лишь себя, хотя подошла ко мне так близко, как никогда не подходит посторонняя женщина. Это очень все же невозможно представить, чтобы какое-то тонкое прозрачное стекло так серьезно умело разделять нас друг с другом, используя для этого самое лучшее - свет; хороший, ясный свет, подаваемый с неба. Сергей Юрьенен: Еще один рассказ из прежней жизни. Название библейское: "НЕ УКРАДИ!
Если захотел игрушку детской техники, чужой равноправный ребенок играет, у тебя вожделение: не укради. Проси временно, проверь свое чувство: а может, скоро охладится. Лучше привлечь для обмена ненужную собственность, оба хозяина получат новую вещь и процесс справедливости. Если в соседней квартире лежит разменная мелочь в беспорядке соблазна: не укради! Это чужое, за него человек отдает каплю жизни. Когда в пространстве улицы лежит в пыли государственный банковский знак - подыми. Но оглянись, не бродит ли где посторонний с опущенным взором. Это потерпевшая личность, и совесть не даст потом счастья за чужое съеденное горе. А вообще потеря есть народное добро, найди и пользуйся как представитель. Гайка, крышка, блестящая деталь, труба, доска или винт, без охраны ввинченные в город на общественном месте - всегда твои, но не забудь соображение: если без этого трамвай соскочит с закругления рельсы, если свалится дом и убьет твою мать - то не надо. А если хлещет вода, это пусть: скорее сделают новое на такой видный случай. Не трогай телефон-автомата и друзьям объясни: это опасно нашей жизни. Твой отец видел фильм, там навеки умерла полезная, толстая женщина, не было откуда вызвать помощь укола, кругом поломка автоматов по вине нарушителей. У личного народа не укради, а у государства бери всегда и все, что можешь: сколько раз увидишь, столько возьми, это наше. Опять соображай своей мыслью: государство хитро приставляет для ответа небольшую народную личность. Если дворник или сторож, его не подведи. Когда ответственность начальства, то сам Бог тебе велел, они всегда договорятся на акт расхода для нужд экономии. Торгового работника никогда не жалей, он развернется. При нашей малости, какую крадем, это только закваска, на ней взойдет, как сдобная опара. Особенно нерусский народ, он не понимает разумное "хватит": еврейчик, цыган, татарчонок, кавказская нация в кепке, не знаю северный народ эскимосок, врать не буду. Где сам ответственным лицом за материю, у себя не укради, в соседнем месте лучше. Что можешь на службе государства съесть в себя или выпить на ход ноги, то это сделай: обратно никогда не отнимут и вообще упрека нет: поддержание жизни. Украсть лучше много, чем мало: крупное всегда у народа в почете, мелкое содержит презрение жалости. Не будь придурком честности, когда тебя не просят. От разделения труда уклонись, если можешь. Бюллетень недомогания у врача возьми всегда, дать обязан, организм в нашей жизни всегда ущемлен, пускай найдет больное место, медицина содержана нашей копейкой. Когда сумел, то минуту поспи, а лучше час, а лучше день, вместо непрерывной работы, и это не кража: эксплуатация труда в одиннадцать раз выше получки зарплаты, еще останется за ними. Но если ты залез в карман гражданина и пассажира, то последняя сволочь. Может у него последняя сумма заначки и нет возможности на пиво. Не скажу ограбь, но и не ограбь не скажу также, при наличии друзей детства могут завлечь. Тогда выбирайте состоящих в местных органах власти: наружность толстая от объедения жизни, квартира имеет четыре замка. Все-таки лучше не ограбь, помни, это нам подстроено: государство специально тычет носом, чтоб не брали у него, чтобы взяли у ближнего, хотя попадешься, то вынуждено дать на всю катушку. Военную технику не тронь, хотя бы валялась, крепи оборону страны, тебя же запросят о помощи в трудном случае катастрофы. Неизвестную химию, лежит или в бутылках: не укради! Можешь обкушаться сам и семья ближних родственников. Также не укради золотое изделие государства или другой металл драгоценности: это высшая опасность политики, ее сердить не надо, ударит большим криминальным законом. У населения, наоборот, это самая легкая жалость пропажи: предмет второй роскоши. В других случаях, кроме вышеперечисленных, можешь немного украсть для пользы семейства, оно есть ячейка прочности нашей страны, весь народ приворовывает, от мала до велика, от южных голых скал до северных морей, и мы не хуже. И помни: Россия такая держава, что если ты сделаешь грех воровства, другой взамен тебя отдаст последние штаны напрасной честности и будет дохнуть голодом перед лицом горы общественного хлеба, который все равно сгниет без достаточной пользы. Не смейся над таким, в нем, может, не глупость, а твое искупление. Как говорили старинные урки: пред народом виновен, перед Богом я чист. И это лишь благодаря арифметике разных характеров одной шестой части исторической суши. Дмитрий Савицкий: Деформированная лексика и деформированный синтаксис, язык некоего спятившего бухгалтера - откуда он появился в твоих рассказах? Почему слова занимают не свои места, для чего они это делают? Владимир Марамзин: Во-первых, в России, в русской литературе такая традиция всегда была. И, может быть, я ее несколько сгустил. Во-вторых, мне кажется, что такой язык больше привлекает внимания к смыслу, к тексту. И вообще известно, что в языке, в нашей речи масса лишнего. И даже проводились опыты, сколько можно убрать из слов букв, чтобы мы все равно догадались, что это за слово, а также, что можно убрать, какие связи, какие предлоги, какие окончания глаголов или существительных из фразы, чтобы все равно смысл был ясен. Это пришло ко мне как-то совершенно неожиданно, через моих учителей. Но я никогда не знаю, почему это и как это. Когда через несколько лет просматриваешь, то иногда вроде кажется, зачем это было. Года тянут к некоторой простоте, но время от времени это происходит непроизвольно. Думаешь писать что-нибудь другое, и вдруг в течение двух-трех-четырех часов ты не можешь писать, иначе, чем так. Дмитрий Савицкий: Скажем, если мы взяли бы Зощенко или Хармса, у которых свой собственный язык, язык иногда, как и у тебя, совершенно живущий вверх ногами. Мы читаем и смеемся. Но на самом деле это не смешно, на самом деле само стремление тех авторов было отнюдь нас не смешить. Владимир Марамзин: Зощенко, на мой взгляд, очень грустный писатель. И надо сказать, что когда он начинал, он пришел в кружок Корнея Чуковского, если мне память не изменяет, молодым солдатом, в шинели еще, и принес свое сочинение, если опять же я хорошо помню, то, что мне рассказывали или я читал, о Блоке. И когда он начал читать очень серьезно, раздались взрывы хохота. И к концу он очень обиделся даже. Он не писал рассказов специально для того, чтобы они были смешные. Юмор - это дар, либо он есть, либо его нет. Это происходит как-то помимо. Иначе это получается для журнала "Крокодил" или какие есть сейчас журналы, я не знаю. Дмитрий Савицкий: Действительно, настоящий юмор вещь весьма мрачная. Скажи, пожалуйста, а тебе не приходилось встречаться с людьми близкими к тому же Хармсу или к тому же Зощенко? Попадались какие-то ученики, родственники? Владимир Марамзин: Ученики или родственники - я не знаю, но в этой традиции я знаю немало людей. Один из лучших из них это Юз Алешковский, несомненно. Дмитрий Савицкий: Справедливо. Я думал, что другие писатели, которые просматриваются, как твои пристрастия, как твоя любовь, это, конечно, Зощенко, Хармс. Мы видим всю эту питерскую школу, скорее даже видим питерскую традицию, которая сама происходит из 19-го века, из Алексея Толстого, от любви к английскому абсурдному юмору, от тех самых песен, которые гувернантки - абсурдные английские песенки - пели детям в Питере, именно в Питере, а не в Москве. Владимир Марамзин: И Достоевский! все забывают Достоевского. Достоевский был раньше, чем Кузьма Прутков. Капитан Лебедкин. И вообще Достоевский очень смешной писатель. Он трагический, но у него очень много смешного - об этом забывают. И даже когда в свое время я говорил об этом с людьми, занимающимися Достоевским, они не соглашались. Но я приводил примеры, и они говорили: да, пожалуй, верно, это смешно, но это закрывается трагизмом. Так вот это был такой человек, который дал толчок, может быть, этому направлению. Дмитрий Савицкий: Как, где примыкает к этому направлению в твоих симпатиях Платонов, который стоит совершенно особняком? Владимир Марамзин: Платонов тоже близок к этой традиции. И мы в свое время развлекались тем, что искали у Пушкина, у Толстого, у Достоевского фразы типично платоновские. Платонов просто сгустил некоторые вещи. Мне кажется, что все последующие тоже сгущают каким-то образом традиции, не желая сравниваться с великими. Платонов стоит здесь очень рядом. Единственное, что Платонов - человек с юмором совсем другого рода и с юмором очень грустным, но грустным по-другому, чем Зощенко. Дмитрий Савицкий: Мне всегда казалось, что Платонов был человеком верующим в то, что он пишет, то есть, что он писал все свои гигантские гиперболы и метафоры на полном серьезе. Владимир Марамзин: Бродский говорил, что Платонов пишет на языке этой утопии. Я думаю, что не совсем так. Я думаю, что он работал таким образом - через письмо он проникал в сущность вещей. Когда он писал, он понимал гораздо больше, чем в простом умном разговоре. Дмитрий Савицкий: То есть, для него процесс писания был процессом заодно и понимания материала. Все-таки совершенно, конечно, чудовищно, какие разные периоды в связи с социальными потрясениями испытала русская литература. И ей никогда не пришлось развиваться более-менее плавно, переходить из одного течения в другое. И, естественно, страдала литература, страдали писатели, причем, чисто физически, их уничтожали. И писатели - на мой взгляд, это одна из главных проблем русской литературы нашего времени - писатели страдали от того, что были вынуждены, многие из них были вынуждены сдаться и стать конформистами. Они были совращены властью. И на мой взгляд, это тоже в общем-то колоссальное страдани - понимать, что перестаешь быть тем, кем ты должен быть. Владимир Марамзин: Я думаю, серьезного писателя, по-настоящему пишущего, невозможно ни сбить с его пути, ни совратить, это все чепуха. Сергей Юрьенен: Владимир МАРАМЗИН. Из новейших рассказов, вдохновленных чтением российской прессы и беседами с соотечественниками в Париже: "ВОЗРОЖДЕНИЕ" "Да, и такой, моя Россия..."
Самой светлой радостью одаряет нас в последние годы наш батюшка, отец Пелагея. Еще недавно у отца Пелагеи не было даже храма над головою. Но повсеместно начавшееся возрождение бросило нам в объятия этого поистине неутомимого пастыря, который заставил мэра нашего города выделить от его щедрот на восстановление Божьего храма. Долго упорствовал всесильный человек. Говорил уклончиво, что подлинный храм - у каждого в душе. Однако сдался. А знаете, чем его взял отец Пелагея? Обладая неимоверным даром чтения, он оглашал ему верховные указы и даже областные постановления на распевный церковный манер. И верите ли? Даже не добавляя никаких экклезиастических слов, только мощью своего голосового таланта отец Пелагея преображал эти будничные тексты в строки священного писания, убеждая тем самым начальника в горнем происхождении наших властей. Отец Пелагея - соковитый мужчина высокого роста. Свою небольшую головку он расширил волосовыми покровами купола и лицевых частей до размеров внушительного деятеля жизни. Такая голова должна являть свидетельство самой высокой духовности. Однако, если сильно приглядеться, станут заметны ясные черты как лукавства, так и смиренной человеческой натуры. Кто повнимательней, может рассмотреть его левое ушко с небольшой саркастической ушной заверткой. Или же заднюю крупную часть под сутаной, грозящую со временем полнотою, одышкой, излиянием в мозг. Отец Пелагея ступает по алтарю и пред вратами мягкими неслышными шагами. Мало кто может догадаться, что под подолом наш батюшка носитель неистощимых воловьих полсапожек, жалованных ему Владыкой Всея Руси на ход ноги. Этим было отмечено необычайное свойство отца Пелагеи, смелого новатора своих прихожан: он сумел обратить в пользу церкви их тоску по чему-то неизвестному, что они называют Россией... Отец Пелагея держит руку на пульсе каждого второго обывателя города, не считая младенцев. До него все мы знали только скромную церковь единоличного спасения души периода застоя, которая старомодно занималась лишь духовным окормлением нас. С вдохновленной помощью нашего батюшки мы поняли ей настоящую цену. День отца Пелагеи наполнен до отказа. Дважды он принимает исповедь и отпускает грехи. Сегодня приходили родители, спрашивали позволения отдать отроковицу в медицинскую школу. Отговорил родителей, ибо не должно юной христианке потрошить одинокого голого мужчину. Тогда просили разрешить ей в куртизанки, модная профессия, распространенная недавно. Лично дозволил, хотел благословить, но не решился: общая форма благословения еще только разрабатывается на самых верхах. Мальчиков допрашивал строго на исповеди: не трогают ли себя? Мальчики невинно спрашивали, где. Показал. Прихожанка плакала: потеряла обручальное кольцо. Сурово наказал. Втолковал, что недодает нищим милостыню и рискует потерять еще больше. Хотя одетым в рясу на улице церковь решительно постановила не давать. Приезжал верховный голова нашей области. Отец Пелагея научил, как складывать руки и возводить глаза горе перед камерой. Да только ли это? И Губянка, и Зубянка приезжают к нашему отцу Пелагее разрешать - освещать - свои споры. Недавно стали сниться вещие сны: на той неделе видел моченую чучмечину. Не далее как вчера отец Пелагея взошел на кафедру, воздвигнутую в нашем храме на доброхотные даяния Миньки-подвальчика, и прочел всенародную проповедь на тему, что лучше: убивать, помолившись, или помолиться, убив. Проповедь окончить не сумел: одолел слезный дар... Отец Пелагея считает: пора кончать с мелким благодушным заблуждением личной обывательской благодати. Возрожденная церковь современности должна быть церковью национального подавления - и почти уже стала. Мы напишем на хоругвях: кто смел, тот и съел. Мы разрешим главе государства в храм входить с покрытой головой. РПЦ навсегда займет место ВЦСПС в национальном сознании прихожающих ее людей. Дмитрий Савицкий: Скажи, кого мы забываем постоянно из русских писателей 19-го века, 18-го века, 20-го? Владимир Марамзин: В 19-м веке в России было очень много писателей, забытых, полузабытых, о которых вспомнили частично в 20-м веке, о которых не вспомнили до сих пор. И это люди трагической судьбы, на самом деле. Это люди, которые пошли против течения. Достаточно вспомнить того же Достоевского. И можно сказать, что Достоевский в течение 50-60-ти лет был исключен из потока, из жизни русского народа и русской литературы. Почему, в частности? Потому что он написал "Бесов". То есть, вещь абсолютно беспощадная по отношению к революционерам, к народникам, к террористам тех времен. И такая же судьба, то есть, еще более трагическая, постигла Лескова, о котором вообще не говорят. Даже лучшие люди, даже во второй половине 20-го века, мне говорили: ну что там переделывать карту литературы? Все равно, кто был, тот и останется, Толстой всегда останется величайшим, а Лесков будет всегда на вторых ролях. Неважно, на каких ролях! Это был человек, который так понял Россию, как никто ее из других писателей не понял и не описал. И я должен еще вспомнить, если уж о том речь идет, Писемского. Тоже писатель далеко не последний, может быть, не первого ряда, но второго ряда, - мы, русские, очень богаты, - которого вообще выкинули из литературы. Через десять лет после исчезновения из литературы он что-то где-то напечатал и все были удивлены, что он еще жив. Сологуба тоже. Я помню по себе: мое поколение узнало Сологуба после того, как его напечатали, "Мелкого беса", где-то на Урале. "Мелкий бес" - да, а все остальное только сейчас начинают печатать. Дмитрий Савицкий: Тебе не хочется написать большую вещь какую-нибудь? Владимир Марамзин: Я и пишу сейчас большую вещь, но все время вклиниваются другие. Дмитрий Савицкий: Про свою жизнь или нечто отвлеченное? Владимир Марамзин: Во всем, что я пишу, есть моя жизнь и есть нечто отвлеченное. Дмитрий Савицкий: Кем ты себя чувствуешь нынче? Вот мы с тобой живем в Париже, ты живешь 25 лет, я 22. И кто ты? Владимир Марамзин: В каком смысле? Дмитрий Савицкий: Француз, русский? Владимир Марамзин: Нет, я русский. Я себя чувствую русским, всегда чувствовал русским. Дмитрий Савицкий: Будешь добавлять - "русский француз" или просто русский, живущий в Париже? Владимир Марамзин: Русский, живущий в Париже. Я очень люблю Францию, но даже если бы я и хотел стать французом, я не смогу. Дмитрий Савицкий: Жалеешь о чем-нибудь? я не имею в виду смену стран, смену культур, то, как судьба повернулась, а что-нибудь другое, свое личное, по-крупному счету. Есть какие-то с возрастом места внутри, в душе, которые зудят? Владимир Марамзин: Ну, конечно, у каждого человека есть и угрызения совести, и сожаления. Но в целом все складывается, как должно было сложиться. Судьба - не думаю, что мы ее делаем своими руками... Есть, конечно, сожаления. Из числа таких сожалений я помню самое ужасное: в детстве на наших кур и цыплят напал соседский кот. И бабушка, моя мудрая, любимая бабушка вдруг сказала: "Вовушка, мы должны его убить". И мы его убили. И я вот этого не могу забыть, сейчас уже спустя шестьдесят с лишним лет. Дмитрий Савицкий: А что еще помнится сильнее всего? Владимир Марамзин: Детство. Дмитрий Савицкий: То есть - все мы родом из детства? Владимир Марамзин: Я думаю, что это верно. Дмитрий Савицкий: Сцены, эпизоды, люди... Владимир Марамзин: Да. Обстоятельства, пейзажи. Я вот сейчас уже, честно сказать, не очень помню некоторые улицы питерские, а вот все, что было в Кашине... я родился в Ленинграде, но прожил все детство у бабушки, город Кашин, Калининской области - Тверской губернии теперь. И все, что там, всю топографию, всю географию, как идти в Подберези, как в Пестриковский лес, я все это помню. Дмитрий Савицкий: Я думаю, это вполне объяснимо, так как впервые впечатления ложатся в общем-то на чистый лист бумаги. А что из самого приятного, что ты помнишь, что было действительно поворотным, в хорошем смысле? Владимир Марамзин: Знакомство с людьми пишущими - это одно из самых главных. Ты чувствуешь, что ты выходишь, наконец, в круг людей, которые тебя интересуют и с которыми только ты и можешь жить и общаться. И вот это то, чего очень не достает здесь. Здесь нас мало. Сергей Юрьенен: Посвященный ему выпуск писатель Владимир Марамзин завершает рассказом об эмиграции, в которой, повторим, живет он четверть века безвыездно. "КОСОЕ СЛОВО" "Доведись до меня самого, то я бы никогда
Я человек пожилой и много мыслящий, хотя не добился отделения меня от государства, живу с женой и генеральшей, генеральша приходящая, когда она захочет. Здесь, во Франции, полная свобода совести: хочешь - имеешь совесть, не хочешь - не имеешь. Я не хочу и не желаю, и не надо испытывать верх и низ моего благородства. Умри ты сегодня, я завтра: это, как у многих, девиз моей жизни. Меня возводят в явление, и я хочу жить в явлении. Я последний здесь языкознавец. Вчера ходил в Париж. Надо выйти из дома и идти напрямик. Я вбегаю в жизнь на хромой тонкой ножке. Париж не смотрит на меня. Башня Эйфеля стоит высоко, Лувр лежит вдоль воды, французская женщина глядит мимо глаз, Нотр-Дам излучает, не пуская к себе. Почему на меня ничто не смотрит? Почему они жили без меня и не страдали? Мое косое слово и кошке приятно. Меня уважают как явление, но мой сюжет не уважают, я живу в тени чужих сюжетов. У меня есть французский сюжет, и не один, но никогда не напишу. Флоранс встала рано утром, уже вышло розаново солнце. Флоранс приготовила свой маленький завтрак и скушала его. Никакого сыра по утрам. Небольшой автомобиль имеет очень милое зажигание. У светофора рядом стоял мерседес, из него с грустной нежностью смотрел на Флоранс умный старый пуделек. пуделек опирался на локоть, ему открыто все, что было, и все, что будет. Их разлучил периферийный бульвар. В бюро Флоранс не думает. Думать - это пережиток, это больно. Думали в 19-м веке, теперь нужно действовать и не оставаться в одиночестве. Она работает и улыбается. Никакого хлеба во время завтрака. Французские дети - мальчики и девочки - приучены подавать всем руку, даже женщинам. Выходя из кафе, Флоранс придерживает дверь. Она знает спиной, когда за ней идут. Это навсегда отработано. Вежливость полезна для здоровья. Лгать вредно, от этого может быть рак в организме. Флоранс всегда рассказывает Мишелю, если ее целовали. Мишель всегда рассказывает Флоранс о маленькой проститутке, которую он несколько раз увозил с Гранд-Арме. Когда ты на пилюлях, раз в год нужно сделать перерыв. В этот перерыв очень опасно встречаться с Мишелем. Маленькая проститутка похожа на Флоранс. Это вариация на тему Флоранс, в других оттенках каштанового цвета. В Париже сто пятнадцать оттенков различных шатенок. Честный каштановый лучше сомнительного светлого. Мишель заезжает на Гранд-Арме после бюро. У Мишеля маленький автомобиль. У проституток маленькие автомобили. Они вяжут за рулем в ожидании Мишелей. Происходит небольшой разговор, не покидая рулей. О деньгах не говорят, о них все сказано. Это обмен любезными словами: кто кого повезет в этот раз и куда. У проституток автомобили марки "Инноченто", что значит "невинный". Автомобиль, конечно же, невинный. Все занимает 15 минут, вместе с поездкой. Эти девушки тоже невинны. Однажды Флоранс садится в свой маленький автомобиль. Мотор заводится легко. Мишель ждет ее у метро. Сегодня Флоранс не принимает пилюли. Сегодня Флоранс первый раз нарушает правила движенья. Мишель стоит на тротуаре. Она заезжает на тротуар. Колеса у машины Флоранс очень чистые. Кажется, на пиджаке у Мишеля не осталось следов. Флоранс совершенно не знает, зачем она это сделала. Флоранс никогда не чувствовала ревности. Ревность не полезна для здоровья. Будут ли судить Флоранс? Во Франции ревность - аргумент оправдания. Флоранс могут не судить, Флоранс могут судить и оправдать. Но убийство есть убийство. Что же, Раскольникова осудили, Катюшу Маслову осудили, а Флоранс, выходит, коту под хвост? Почему они живут, как хотят? Почему они живут не так, как мы? Почему они живут не так, как я? Почему они живут без меня? Кто позволил? Зачем? Вчера ходил по Елисейским полям. Всю ночь не заснул, встал, оступился, пролил графин, подушка сырая, не нашел мягкую тапочку, надел старый туфель. Разболелась мозоль. Тоже хочу обнимать небольшую помытую девушку с Диором из подмышки, в чистом автомобиле. Я еще не старый и, может быть, еще могу, но только не с генеральшей. Все зовут меня Фома Фомич, хотя природное имя другое и даже неприродное на него не похоже. Почему меня любят левые, прогрессивные силы, но не любят девушки в небольшом автомобиле? Других любят более старых, и я не хуже. Я творец, и я Голем. Я творю литературу имени меня самого. Меня слепили там, на родине, по образу и подобию. Я ненавижу родину, но я люблю подобие и образ. У меня украли Флоранс. Я ненавижу Флоранс. У меня украли Москву. У меня украли Париж. Один приехавший чуть было стулом... Я ненавижу стул! У меня болит мозоль. Я хожу. У меня болит коренное дупло. Кругом меня бегут на последнем дыхании жить. Зайдите ко мне! У меня была там содержательная жизнь, полная двуличия, ненависти и любви. Я любил двуличие и даже трехличие. Я рассказал мою жизнь во всех ее отрывках. Пушкин - это я. И Солженицын - тоже я, только не хочет об этом сознаться, а тогда бы я, может быть, с ним примирился, если, конечно, мне это позволят. Государство - это я. Стиль - это человек. Человек - это я. Нобелевская премия - это тоже я, но мне не дали. Ненавижу всех, кому дали. Я люблю свой стол. Я никому не прощу свой стул. Пусть умрет сегодня, я завтра. Почему у него два нормальных глаза? Почему у него не болит коренная мозоль? Почему жена? У всех есть жена, она всегда сидит дома, дважды в день чистит зубы. Моя жена - это я. Это моя часть, это моя нелучшая часть. Я ее посылаю вперед. Я ее натаскиваю, я ее науськиваю, и я отзываю назад. Часто ее обрываю, и она плачет на кухне. Я напишу о ней в дополнительном томе моих сочинений. Никому не уйти от моего дополнительного тома. Жена поехала встречать генеральшу. Она везет мне наказы. Ах, как долго не идет генеральша! Я хожу по мозоли и щелкаю пальцами: как долго нет! Жена. Генеральша. Свет в окне. Дрели соловья. Я как зубная паста для генсека. По капли выдавливаю из себя. Кругом идет мародерство меня. Одна жена, одна надежда. Хотя обомшела от возраста, но всегда готова ненавидеть совместно. Французский дождь из французского неба. Все ходят по земле, только я хожу по мозолям. Французская девушка подворотни. Вышел. Подошел. Расспросил на отсутствии моего языка. И что же я услышал? - С вас дороже: за отвращение... Почему у нее отвращение меня? Почему за последние годы кругом наступает отвращение меня? Я все свое плохое рассказал сам заранее, чтобы этому никто никогда не поверил. Жить надо так, чтобы кого-нибудь объесть. Чтобы объесть, кого можно. Чтобы объесть как можно больше. - Фома! Фома! - кричат кругом меня дети, хотя меня по паспорту зовут совсем не так. Меня уже бросали за окно, меня сажали в лагеря, и мне это совсем не понравилось. У меня есть талант! У меня был талант! У меня был разработан вариант на две жизни. Я всех безвинно обманул. Меня безвинно обманули! Я хочу прожить еще долго и умереть не от смерти. Кое-кто решит: он безвинно скончался. Я хорошо начинал, но Господь проиграл меня, как воры в карты, играя с ангелами в поддавки по маленькой. Придите ко мне! Возьмите меня! Ведите меня под руки!... Интрига - что может быть слаще? Прошу посмертно написать у меня на могиле: - Погиб при исполнении своих желаний... |
c 2004 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены
|